Разговор Евграфова с Николаем происходил не в три пополудни (когда на самом деле исход уже был вполне ясен и речь, собственно, шла лишь о цене вопроса), а с утра пораньше — в обстановке «разброда и шатания» и панических реляций о присоединении к мятежу все новых войск (отказывающихся присягать по второму разу). Посланник тогда твердо заверил компаньеро императора, что при любом исходе Петербургских событий Колония сохранит верность Его Императорскому Величеству; что если Его Величество сочтет целесообразным временно оставить Петербург, дабы лично возглавить верные ему войска вне столицы, — Компания обладает всеми техническими возможностями для такого рода секретной эвакуации; что вплоть до победы над мятежниками все, без изъятья, ресурсы Колонии — и военные, и дипломатические, и финансовые — находятся в полном распоряжении Его Величества и (не приведи, конечно, Господь!..) русского Правительства в изгнании… Эвакуацию Николай решительно отверг, за прочее же сдержанно поблагодарил: «Спасибо, братцы! Ценю и не забуду» — и действительно не забыл; у него вообще была отличная память, тогда как неблагодарности в довольно-таки обширном списке отрицательных свойств его характера не заприметил ни один из многочисленных его недругов.
Так что «Николаевская реакция» затронула Компанию единственно в том, что из подцензурной печати полностью исчезли даже те редкие упоминания о Русской Америке, что случались прежде; личным представителем Император сослал в Америку впавшего в немилость Аракчеева — далеко не худший, как выяснилось при ближайшем рассмотрении, вариант. Так что за перипетиями российской политики Евграфову можно было наблюдать с прежней отстраненностью: к опасным для Петрограда международным авантюрам Николай в ту пору склонен не был, а маниакальное стремление регламентировать все, на что падает его взор, вплоть до начертания букв на трактирных вывесках, калифорнийцев— слава те, Господи! — впрямую не затрагивало.
Первые тревожные звоночки зазвучали в середине 30-х, когда Самодержец начал всерьез закручивать гайки по старообрядческой части, зачем-то перекрыв при этом любые возможности для эмиграции. Евграфов, сам относившийся к Николаю не без симпатии, резюмировал в своем тогдашнем отчете Компании, что вот вроде бы и не дурак, и не безответственен, и за народ по-своему радеет — а как командир (и уж тем более глава государства) являет собой величину даже не нулевую, а скорее отрицательную: по любым вопросам у Самодержца уже загодя заготовлено Непогрешимое Мнение, окружающая действительность воспринимается им лишь в той мере, в какой она тому Мнению не противоречит, а попытки подчиненных, сколь угодно верноподданнические, привести первое в соответствие со вторым (да и вообще проявить хоть на копейку инициативы) неуклонно расплющиваются чугунным царевым: «Не рассуждать!» Ну а поскольку самодержец, в довершение ко всему, дьявольски трудолюбив и одушевлен сознанием своей Исторической Миссии, заключал посланник, — добром это все не кончится; и ведь как в воду глядел!
Как верно заметил позднейший историк — «Император Николай всю жизнь неустанно и ответственно (действительно неустанно и ответственно!) заботился прежде всего о двух вещах: о российских вооруженных силах и о борьбе с революцией, особенно с распространением революционных настроений в образованных небогатых слоях разных сословий. В обеих областях он достиг исключительных, беспрецедентных для России результатов: вооруженные силы впервые за полтора века качественным образом отстали от европейских и стали регулярно проигрывать им полевые сражения, а образованные небогатые слои оказались революционизированы на добрые две трети, а всякую искреннюю и добросовестную лояльность к власти — причем даже не к режиму, а вообще к иерархической государственности как таковой — потеряли практически поголовно».
Второй аспект Колонию занимал не слишком, а вот первый — весьма и весьма, ибо Самодержец к тому же взял за правило изображать собой затычку к каждой заграничной бочке, в коей ему угадывалось революционное брожение. Вот что ему, казалось бы, до внутренних проблем Сардинского королевства, которое и на глобусе-то не вдруг отыщешь? — ан нет: «Неутомимый Николай Павлович успел нахамить и тут. Верный своей активной жизненной позиции, он уследил подозрительные карбонарские знакомства (Гарибальди!) принцев Савойского дома. В наказание королю и правительству русский посланник был отозван. Нельзя сказать, чтобы жизнь в Турине от этого остановилась, но претензии Романова на роль всеевропейского управдома, конечно, не были забыты» (конец цитаты). И прерывая в 1848-м петербургский бал патетическим возгласом: «Седлайте коней, господа, — в Париже революция!» — он ведь ни капельки не иронизировал, вот в чем печаль...
Особой благодарности от коллег-монархов, подвергшихся той интернациональной помощи, он не дождался — скорее наоборот, ну а уж о вполне единодушной ненависти европейских прогрессистов, все более определявших тамошнее общественное мнение, и говорить не приходится… В общем, Самодержец, «действуя без признаков корыстной выгоды», обеспечил России высокое звание «Жандарма Европы» (так, похоже, и не поняв, что сие — не вполне комплимент…), успешно привел свою державу к полной, невиданной в русской истории дипломатической изоляции, а там и — вполне предсказуемо — к войне с если не большей, то лучшей (по мощи вооруженных сил) частью мира. (По ходу той войны Россия поставит под ружье аж 2,5 миллиона человек, на 60 миллионов населения — только вот ружье то окажется чищенной кирпичом гладкостволкой, мало чем могущей помочь против нарезных штуцеров англо-французского экспедиционного корпуса, а российский флот — третий в мире по числу судов и пушек, но не имеющий в своем составе ни единого винтового парохода — окажется годен лишь на то, чтоб утопить его на фарватере Севастопольской бухты, дабы затруднить кораблям Союзников подход к городу.)